Благодарим нашего пользователя, который предоставил данный материал. Дела рез хийла. Ларамца.
Это же была не шутка
Муса Бексултанов
… Нет, друзья, это была не шутка, совсем не шутка: тебе всего двадцать три, у тебя в кармане диплом об окончании университета, и твои волосы треплет ласковый ветер, а она ими восхищается…
– У тебя красивые волосы, – говорила она, откидывая голову назад и улыбаясь. Это было в минуты особо хорошего настроения, когда в течение дня я в десятый раз признавался ей в любви….
А волосы и без ее комплиментов были красивы. И как же им не быть таковыми, когда на протяжении всех пяти, вернее, последних трех лет, я ничем другим не занимался, кроме как перелистывая журнал “Мода”, отыскивая в нем самые красивые мужские прически. А когда находил, становился перед зеркалом и сам себе говорил: “Эх, Джабраил, какой же ты все-таки парень! Да и девушку твою не в чем упрекнуть, только вот нос у нас с тобой чуточку кривой!” И это была правда: нос и сегодня такой же кривой, как и раньше.
Только у одного парня была прическа лучше, чем у меня, или мне так казалось. Тот парень шел двумя курсами старше, кажется, его звали Леча. Это был бесшабашный, гордый молодой человек, может, даже более бесшабашный, чем я сам. Кстати, у него и сегодня такая же прическа, как в те годы, только сейчас она слегка тронута сединой.
Я его часто вижу в телепередачах читающим свои стихи:
Где ты, где ты сейчас,
Некогда восхищавшаяся мной? (1)
“Ушли они, молодой человек, – говорю я в таких случаях, -все они, нахваливавшие наши с тобой волосы, ушли, чтобы теребить руками волосы других. Лучше отправляйся домой и посвяти стихи жене:
Как прекрасна, как хороша ты,
Что было бы со мной, если бы не ты!
И в благодарность она будет готовить тебе вкусные обеды, и ее не будет волновать, правду ли ты говоришь или лукавишь, как не волнует молния, сверкнувшая далеко в горах”.
В тот день, когда я стоял, преисполненный гордости за самого себя, с дипломом в кармане, а мои волосы трепал ветер, нас на целых три года распределяли на работу.
Я не особо переживал по этому поводу, потому что директор нашей школы прислал на имя декана пространное письмо с просьбой направить меня в родное село.
Но меня немного тревожило то, что Малика остается в городе. Кругом было столько смазливых, как девушки, парней, почти наравне с кокетками пользовавшихся косметикой, слова этих “красавцев” слетали с кончика языка, и еще с детской колыбельки начиналась их будущая карьера.
Один из них жил со мной в комнате и по-настоящему меня злил, днем и ночью пользуясь пудрой и кремами и подолгу простаивая перед зеркалом, как будто это была его собственность. Из-за этой его привычки до меня редко доходила очередь, чтобы хоть мельком полюбоваться на свой “автопортрет”.
Видели бы вы походку этого парня: он словно боялся уронить бокал. Какое-то бесполое существо. О его принадлежности к мужскому полу говорила только скудная растительность на лице. Иногда мне в голову приходила крамольная мысль: хо лось предложить ему повернуться спиной ко мне, а потом, надавав пинков и не позволив опомниться, загнать его в здание университета.
Но удивляло то, что это ничтожество всегда сопровождала стройная, ладная, как голубка, девушка. Прислушаешься порой! и слышишь от нее: “Ведь он так красив!”
А что он совсем не мужчина, по-моему, девушкам даже нравилось – вот такая вот пошла мода.
По правде сказать, им с таким было проще: захотят пригласят его, надоест – отправят восвояси. Он, как одна из принадлежностей женской сумочки: расческа, зеркальце или помада, которые у дамы всегда при себе. Если мужчина имеет честь, достоинство, совесть, то нынче он в общественной жизни приравненный к преступнику, он словно изгой, и взгляд на него бросают косой, как на волка, и глаза от него отводят, словно боясь; встретиться взглядом. Иногда, бывает, что и прозвищами его; одаривают, например, такими: Хутор, Колхоз или Старик.
Стоя в кругу друзей, я обратил внимание, что Малика направилась в мою сторону. Она шла своей обычной походкой, всегда заставлявшей мое сердце биться как-то особенно.
Мне трудно описать эту походку – не нахожу слов. Одно скажу: она была необыкновенно красива. А сейчас напомнила мне цыганку, которая, не в силах совладать со своей страстью, выплескивала ее в танце. Бывало, лежа на кровати в своей комнате в общежитии, я чутко прислушивался к шагам проходящих по длинному коридору девушек, пытаясь угадать среди прочих ее походку. Она редко приходила в общежитие, но иногда мне удавалось заметить ее, если, конечно, понаблюдать за происходящим в коридоре, немного приоткрыв дверь.
Я много раз спорил с друзьями на бутылку коньяка и всегда выигрывал пари, безошибочно угадывая походку Малики.
И улыбалась она так же заразительно, откидывая голову назад и обнажая все зубы разом…
– Джабраил, подойди, пожалуйста, – сказала Малика, остановившись неподалеку и сцепив руки: она любила “ломать” пальцы. У меня всегда дух захватывало, когда она с силой сжимала руки, выгибая пальцы с глухим, коротким хрустом.
– Что случилось? – спрашиваю я, подходя к ней вразвалочку: я был уверен, что она любит меня так же, как я ее. Оказывается, когда у тебя есть любимая, сердце всегда переполнено гордостью, словно у молодого, необъезженного жеребца.
– Знаешь… Лолиту… ее направили в какой-то хутор в Ножай-Юрте… Она плачет …
Мне так жаль ее… Если бы ты …Если бы ты поехал туда… а она – в ваше село …
Я все понял: Лолита – подруга Малики, а я ухаживаю за Маликой, поэтому я, соответственно, должен отправиться в Ножай-Юрт.
Я считал себя джентльменом и, конечно, согласился поехать туда, уступив свое место Лолите, хотя никогда не бывал в Но-жай-Юрте.
– Тебе там понравится, – сказала мне Малика, когда мы втроем вышли на улицу. – Там живет этот… ну, о котором ты так часто говоришь… Он написал: “Ты нежным взглядом красивых глаз ласкаешь…” – это его стихи, помнишь?
– Ты об Абузаре? – спрашиваю я. – Да, он там живет. И я не поменял бы его на твоих Челентано, Демиса, на джаз-рок, если бы на моих весах оказался бы он один против всех твоих кумиров!
– Ну, вот и хорошо… Ты ведь тоже мнишь себя Байроном, написав три стихотворения…
– Разве мне до этого? – говорю я, раскидывая руки. – Я же не могу быть и Байроном, и Д’Артаньяном, и Ромео в одном лице. Разве я не прав, Лолита?
– Конечно, прав…
– Выходит, я виновата…
– Вовсе не ты, а твоя мать! – говорю я.
– Перестань сейчас же, иначе я обижусь! – Малика рассмеялась, бросив на меня взгляд своих больших глаз.
– Давай уйдем вместе, – сказал я ей, всей душой желая остаться с ней наедине, чтобы не было рядом ни нашей группы, ни курса, ни университета в целом.
Я всегда так говорил, когда хотелось общаться с ней поде лгу, обсуждая пустые, ничего не значащие, совсем меня не интересующие, совершенно нереальные, запредельные темы.
– Лолита, мы пойдем… Ты ведь больше не будешь плакать. Ты довольна? Ведь так лучше, верно? – Малика задержалась, улыбаясь Лолите и часто-часто хлопая ресницами.
Когда Малика, склонив голову набок, произносила: “…ведь так лучше, верно?” – мое сердце трепетало, как птица в силках. При этом она нежно улыбалась, подняв иссиня-черные брови и сжигая мое сердце, сжавшееся в маленький комочек.
Она прекрасно осознавала свою необыкновенную красе в подобные минуты, знала, что она любима и что никто не сможет ее заменить.
Эти слова она произносила в минуты радости или когда едва задевала какая-то легкая печаль, пытаясь успокоить тебя подбодрить, при этом заставляя еще больше любить ее.
Эти слова потом долго жили со мной, посещая мои сны в виде изменчивой радуги, меняясь, кружась, еле слышные издалека.
Ее смех тоже доносился, словно издали, и в памяти оставались нежные, упругие губы и белоснежные зубы. Эти ее слова, рождавшиеся в неистовстве чувств, одно мучительнее другое уносили меня в небытие. Сам не знаю, как такое могло быть.
Мы ушли вместе.
Когда мы с Маликой шли по городу, мне весь мир казался сотворенным из необыкновенных красок, где перемешались зелено-синий или светло-бордовый цвета. Мне тогда казалось, что эти цвета созданы только для меня одного.
Глаза у Малики были небесно-голубыми. “Глаза косули!” – говорил я, когда видел их блеск.
– Ты почему-то молчишь… Сегодня как-то грустно, правда?.. – произнесла она. – Или ты сочиняешь стихи… Поэты долго не живут. Сколько прожил твой Байрон?
– Байрон? Он прожил тридцать шесть лет…
– Ой, чтобы прожить столько, тебе осталось еще тринадцать лет.
– Нет, всего четыре года, если сравнить с Лермонтовым, или два года, если сравнить с Китсом, – говорю я, словно мое творчество ничуть не ниже перечисленных авторов.
– А мне кажется, что твоя смерть еще далеко, – говорит Малика, – как невестке – смерть плохой свекрови, – она прикусывает губу, чтобы не рассмеяться.
– Нет! – говорю я. – Через шесть лет грудью вперед я брошусь вниз с высокого обрыва, оставив на маленьком клочке бумаги несколько предсмертных слов: “Я не хотел бы, чтобы недостойные люди сплетничали над моей дикой могилой”. Тогда журналисты со всего света соберутся перед маленькими воротами нашего небольшого домика, стоящего посреди зеленой лужайки. Ты ни к кому не будешь выходить. А они, обвешанные фотоаппаратами и микрофонами, проведут много голодных ночей, расположившись на траве в нашем саду. На четвертый день на закате солнца в траурных одеждах издалека появишься ты. Медленно приблизишься к старой груше в нашем саду и сядешь на дубовую скамейку, устремив свой грустно-горделивый взор в сторону ярко-алого вечернего горизонта. К тебе обратятся с просьбой принять журналистов. Ты в знак согласия медленно опустишь глаза. Вскоре твои большие голубые глаза будут печально смотреть со страниц газет, журналов, с телеэкранов. В своем интервью ты скажешь: “Он очень любил жизнь, любил людей, но больше всех он любил меня…”
– Да не скажу я этого никогда! Ой, перестань… А я на самом деле иду и слушаю тебя… Прекрати!..
Я смеюсь. Я всегда смеялся, подтрунивая над ней, вводя в заблуждение. Иногда делал вид, что мы с ней расстаемся. Она по-настоящему обижалась, а я начинал смеяться.
Я часто доводил ее до слез. Мне нравилась картина, когда рядом со мной шла девушка, из ее широко раскрытых, больших голубых глаз время от времени падали крупные капли слез. И тогда душа моя начинала метаться, неистово рваться в безграничную даль.
Наблюдая эту картину, я приходил к мысли, что мы оба дул маем одинаково и стремимся к одному и тому же.
В эти минуты мне было мало одного воодушевления, одной планеты, одной любви!
Я жалел всех девушек, даже тех, кому я был безразличен. Мне почему-то казалось, что никто не способен понять их лучше меня. “Эта жизнь дана только для счастья, для одного счастья, – казалось мне, – человек заслуживает жалости, если не поймет этого. Как мало времени отпущено ему! Это ведь насмешка над ним, когда в коротком промежутке во время смены дня и ночи он обязан понять все. А как поступить с сердцем, с душой, с мыслями, с глазами?”
– Как мне поступить с моим сердцем? – спросил я у Малики.
– А? С сердцем… Надо вытащить и отпустить…
– Давай отпустим вместе! – сказал я.
– Не знаю даже… Надо у мамы спросить… – она рассмеялась.
“Ох, проклятье, проклятье! Как трудно с кокетливой девуця кой, трудно выносить ее игривость, трудно смотреть на нее!”
Иногда я откровенно играл. Уперев в бока руки, слегка деланно покашливая, я говорил: “Так, хьенех (2) ? Ты должна выйти за меня”, – начинал я в шутку свататься к ней. А она, подыгрывая мне, опускала глаза и медленно водила носком по земле: “Не знаю, надо у мамы спросить”. Затем мы звонко смеялись.
Люди смотрели вслед. А нам было все равно, да, в то время нас мало заботили окружающие, мало заботило богатство, деньги, вся планета и даже сама жизнь – все было связано с молодостью, вся жизнь была связана с ней.
– Малика, ну почему ты остаешься в этом городе? Брось его, уедем вместе в Ножай-Юрт, оставляя гору за горой, минуя один горный хребет за другим.
Вокруг меня горы,
Среди гор стою я.
Передайте любимому,
Чтоб забрал меня, –
как поется в этой прекрасной песне. Давай, совьем в этих горах свое гнездо, чтобы выращивать в нем птенцов! – сказал я, наблюдая за устремившимся к закату солнцем.
– О чем ты говоришь?! Папа с трудом договорился… Мне же в школе дали восемь часов! – она устремила брови вверх, словно говоря: “Это действительно так!”
– Да-а, – сказал я, – ты посмотри, она собирается трудиться!
– Конечно, собираюсь, – сказала она, кивая головой, – я тоже патриотка!
– На самом деле?! – сказал я.
– Да, – ответила она.
– Давай, я прочту тебе одно стихотворение, – предложил я тогда, неожиданно
разволновавшись.
– Прочти, – она посмотрела мне в глаза.
Я начал:
Мать до утра ругала дочь,
Мать до утра ее упрекала,
А на дворе плакали осенние дожди,
Кажется, и они не жалели ее.
Туман схоронил погасшие звезды
И одинокого уличного музыканта…
Как ничтожно то, что кажется людям,
Что кажется матери, что случилось в селе…
Как этого мало для большого сердца,
Впервые поверившего в счастье свое!
Для сердца, стремящегося наружу,
Готового вырвать из себя слезный крик,
Сил не имея более терпеть:
“Белый конь виноват во всем, мама!
Ведь ржет он всю ночь до утра!” (3)
– Это не ты написал?
– Нет, это написал другой, увидевший горящие огнем глаза юной девушки… Ей, наверное, было не больше семнадцати… Как тебе? Ты увидела, как она со слезами, с трудом сдерживая дыхание, потеряв сон и покой, забыв обо всем на свете, торопится к счастью… Ты услышала, как на рассвете среди росных трав ржут белые кони?
– Я ничего не заметила…
– Ты все это видела… Только забыла. Неужели не помнишь,как несколько лет назад, не в силах уснуть, ты плакала на рассвете, стоя у своего окна, как ты кусала губы, как дрожал твой подбородок? Неужели не помнишь, как в небе ржал белый конь? На нем не было ни уздечки, ни седла. Всадник, сидевший на том коне, издалека смотрел на тебя… А потом ты сладко уснула и видела прекрасные сны… Это был я… Это я пришел к тебе на помощь, когда тревожные мысли рождали в твоем воображении удивительные тени… Вспомни: ночь, луна, ржание белого коня… Так видела ли ты, как на рассвете, среди росных трав ржут белые кони, а?
– Не видела… Почему они ржут на рассвете?
Я промолчал. Мне было немного трудно. Да и как не быть если мне предстояло оставить девушку, в последние несколько лет полностью овладевшую моими мыслями, и уехать в какую-то Тмутаракань.
– Остановись, остановись и взгляни на меня! Почему мы должны расстаться? Когда в ближайшую ночь с воскресенья на понедельник под вашими окнами в нетерпении заржет скакун, мы, несомненно, будем там…
– Так просто? Не спросив у мамы?..
– Оставь маму, – говорю я, – мама живет с мужем…
– Джабраил, ты, наверное, шутишь…
– Какие шутки! Ведь мы когда-то должны прийти к этому, или я должен крутиться здесь в ожидании, пока ты станешь профессоршей?
– Ой, о чем ты говоришь, ты не представляешь, с каким трудом я стала членом
Комитета комсомола… Руслан так хлопотал… Мне же карьеру…
– Какая карьера? Какой Руслан? Это ты о том моднике с экфака, который, обесцветив несколько прядей на голове, ходит, кривляется, словно девчонка?!
– Ну, Джабраил, не говори так… Он хороший парень… Он… Он в одном доме со мной…
-Да ладно, оставим его, хорошего… плохого… Ты выйдешь или нет?
– Джабраил, так не бывает… безо всякой подготовки… без работы, без жилья…
– У нас много жилья на том зеленом хуторе, мама доит трех коров, отец держит с десяток овец, и во дворе у нас множество кур, среди которых важно расхаживает петух с красным гребешком…
– Ну, это царское богатство, а мы-то люди скромные, – попыталась она перевести разговор в шутку. – Нам-то понадобится всего лишь какая-то квартирка, “Волга”, что-то вроде дачи и зарплата в каких-то шестьсот рублей.
– Ты еще и пенсию добавь… персональную!
– Джабраил, сегодня мы не будем руг… мы же рас… расстаемся… вернее, как бы сказать… давай попозже поговорим об этом, ты сначала поезжай… в этот…
Ножай-Юрт. Сейчас… сейчас мне как-то тяжело тебе что-то говорить… Мы же, как одна семья, как брат с сестрой, жили…
– Вот о семье я и говорю, о семье, которую мы должны создать…
– Давай сейчас куда-нибудь уйдем… Мороженое… Давай присядем где-нибудь, – взмолилась она, старательно отводя глаза.
Во всем Грозном мы не нашли места, чтобы посидеть наедине: куда бы мы ни пошли, везде были люди, неторопливо попивающие пиво и галдящие, словно на базаре. Мы долго бродили по улицам города, отыскивая узкие тенистые улочки.
– Ладно! Ничего не выйдет! – сказал я, когда она вдруг заторопилась домой. – Пока я не передам тебе в руки корзину, полную роз.
– Не покупай две, как в прошлый раз, – она с издевкой по смотрела мне в глаза, – или одну купи, или три…
– Я могу купить тридцать три, – сказал я, – или триста шестьсот тринадцать!
Корзину цветов я не нашел, но цветы в продаже были. Ей понравились черные розы.
– Двадцать три, – сказал я, опуская руку в карман и нащупывая деньги. У меня возникли сомнения…
Я принял завернутую в целлофан охапку цветов, вручил их Малике, и тотчас, отвернувшись, снял с пальца золотую печатку. “Тсс-с! – произнес я, делая знак цветочнице, и вполголоса: – К утру, завтра”. Она меня поняла.
– Спасибо, милок, – крикнула нам вслед, – дай Бог вам счастья!
– Эх, теперь я не могу уйти, не вручив пожелавшей тебе счастья хотя бы один цветок.
Я вытащил из ведра цветочницы еще одну розу и сказал:
– Это вам.
С этими словами я быстро всучил ей червонец и отошел.
– Ой, что вы… ну, ну, будьте счастливы. Дай Бог вам всего…
– И вам тоже, мать! Ну, как вам невеста? – спросил я, взглянув на Малику.
– Мне… Мне люба, парень, – покраснела женщина.
– Мед бы вашими устами, мать, мед бы! – помахал я рукой женщине, стоявшей в растерянности, словно в воспоминаниях.
– Там, где ты появляешься, всегда… всегда ты поднимаешь шум… если рядом окажется кто-то из моих близких…
– Более близкий, чем ты мне?
– Прекрати сейчас же…
***
Я сразу отправился домой, даже не стал забирать утром свой перстень: оставил его на счастье, как сказала та женщина с цветами, на наше будущее счастье…
До моего отъезда в Ножай-Юрт мы с Маликой виделись еще дважды. Во время второй нашей встречи ее с балкона окликнула мать и велела идти домой. Мне кажется, будущая теща была не очень довольна своим сельским зятем.
Да и я не обременял себя любовью к ней, кассирше аэрофлота, берущей у пассажиров копеечные взятки за билеты.
***
Когда с сумкой через плечо я остановился перед зданием районе Ножай-Юрта, я увидел разбитного мужчину, сидящего за рулем трехколесного мотоцикла.
– Ты случайно не Эскиев? – крикнул он мне издалека.
Когда понял, что это я, широко жестикулируя, проговорил:
– Целую неделю я тебя здесь жду, ежедневно по двадцать километров езжу туда и обратно… Давай, иди скорей, расписывайся в своих бумагах, и уедем отсюда, пока хозмаг не закрыли.
Чиркнув спичкой, закурил сигарету, газанув на месте, рванул мотоцикл в сторону магазина, купил в ларьке у хозмага бочонок керосина. Оказывается, в селе не было света – какой-то тракторист наехал на электрической столб.
Эту ночь я провел у Сайпуддина – так звали моего нового знакомого, он же был директором школы, в которой мне предстояло работать.
Когда после трехчасовых тщетных уговоров выпить с ним водки, мне, наконец, удалось заснуть, я снова оказался в университетском корпусе сидящим рядом с Маликой.
Утром я был очень удивлен, поняв, что нахожусь у чужих людей.
Школа, где мне предстояло работать, была восьмилетней, она была ограждена деревянным забором. Само село было очень красивое, располагалось оно посреди леса.
В селе было, примерно, около ста домов.
Сайпуддин определил меня в дом к одной старушке, предварительно договорившись о ежемесячной плате в пятьдесят рублей.
Вместе со старушкой жила девочка-подросток, ее внучка, как потом я узнал, дочка ее дочери – у старушки не было сына.
В доме были две небольшие комнатушки и коридор. Из коридора дверь вела в комнату старушки, а из нее – уже в мою комнату. Одним словом, условия были незавидные: если один раз войдешь к себе в комнату, больше оттуда и не высовывайся.
Печка была одна, и она располагалась в комнате хозяйки. Моя комната обогревалась той же печкой.
Когда утром я отправился на работу, мне показалось, что все люди смотрят только на меня.
– Добрый день! – здоровались, останавливаясь и уступая мне дорогу.
Люди здесь были очень отзывчивые. Они были лишены всяких городских штучек, все в них было искренне и открыто. Жили они по своим, сохранившимся от дедов традициям, например, у родника каждый вечер собирались девушки. Там было несколько девушек, на которых можно было обратить внимание. К ним приезжали молодые люди на двухколесных мотоциклах. Мотоциклы были по-особому украшены: рисунки разных цветов, совершенно немыслимые украшения в виде фонарей и разных безделушек. Большинство парней носили фуражки особого покроя, иногда можно было встретить молодого человека в шляпе.
Они обычно собирались у родника, и парень, сидя на мотоцикле, упирался ногами в землю, а в зубах неизменно держа сигарету.
Каждый, кто проходил мимо такой парочки, обязательно произносил: “Да будет между вами согласие!”
Парень приподнимался: “Пусть Всевышний будет доволен тобой!” – и чуть смущенно улыбался.
Молодые люди некоторое время очень недружелюбно косились в мою сторону, словно я специально приехал сюда из-за девушек и могу составить им конкуренцию. Им не нравились мои волосы, которые почему-то все замечали: длинные, доходившие мне до плеч. Но, наконец, успокоились, пытались завести со мной дружбу, рассказывали о своих чувствах, бывало, вызывались выступить в качестве сватов, предлагая познакомить с той или иной девушкой.
А один парень по-настоящему надоел мне, почти каждый день появляясь в школе.
– Вызови, пожалуйста, девушку, – говорил он, – скажи, что Салман пришел, она сама поймет.
Но девушка не выходила. Когда он пришел в очередной, третий раз, я решил побеседовать с ним. Помню, я тогда сказал ему: “Я тебя очень хорошо понимаю,
Салман, но ты как-то должен решить эту проблему: или дай ей учиться, или, отлучив от школы, женись”.
А потом мне досталось и от этой девчонки, когда она, уткнувшись в парту, пылая ярким румянцем, прятала от меня взгляд.
Но с ней я быстро разобрался: в журнале каждый день появлялись двойки, а потом написал ее матери записку, что ее дочь не учится.
– Кулсам, ты готова отвечать? – спрашивал я.
Она молчала. Встав из-за парты, прикусив губу, девчонка молча водила из стороны в сторону своими большими глазами, пылая румянцем. Кстати, девчонка она была неглупая.
– Садись, я ставлю тебе двойку.
Тогда она плакала, устремив широко открытые глаза куда-то в сторону.
По возрасту она была самая старшая в классе. Соответственно, и внешне выглядела, как взрослая девушка.
К счастью, она, наконец, пришла в себя и плакать больше не плакала, хотя по-прежнему отказывалась учиться – таким образом она мне мстила.